I. РЕКТОР, МИССИС И ДЕРЕК РОББИНСЫ
1. Бентон был совместным творением Боттома Ткача и Людвига Миса Ван дер Роэ* : если первый дал деньги на сооружение университетского городка, то второй потрудился над ним воистину в поте лица. Взгляд посетителя из-под темных балок устремлялся вдаль сквозь свинцовые оконные переплеты и, минуя суковатые яблони, хозяйственные пристройки и садовые кресла, формой напоминающие ванны, насаженные на метловища, падал на лужайку, украшенную одним из шедевров Дэвиса Смита: за месяцы, прошедшие с тех пор, как здесь была водружена эта скульптура, сорокопут покинул ради нее соседний куст боярышника, а девушка-лучница ободрала ногу об ее острый выступ. На столе в приемной ректора лежало два-три выпуска "Города и Деревни", "История идей", а также еще один маленький - совсем тоненький журнальчик без названия. Другими ее достопримечательностями являлись полочка для шляп из красного дерева, украшенная гербом подставка для зонтиков, а сверх того - некая загадочная конструкция, которую входившие неизменно задевали рукавом: четыре или пять оранжевых и черных эллипсоидов, насаженных на серые проволочки, дрожащие под слабым бризом кондиционера, издавая призрачное позвякиванье.
В этой приемной Констэнс Морган в течение года трудилась помощником секретаря ректора, и сегодня был последний день ее службы. Вообще ее работа (исключая окружение и обстановку) была подобна большинству других: Констэнс либо занималась тем, чем не хотела, либо хотела поскорее перестать этим заниматься. Но вот, к четырем часам со всем было покончено, и она сидела с чувством досадной легкости (а может быть, легкой досады) на душе - в данный момент Констэнс не могла в этом разобраться. Потом кое-что вспомнила и посмеялась над собой. Она взяла конверт с верха одной стопки, переложила его на верх другой и, наконец, ставя точку, бросила последний взгляд на ящики письменного стола. С теннисного корта долетал бас д-ра Розенбаума, похожий на лай старого сенбернара, и Констэнс вновь ощутила удовольствие, которое испытывала от всякой связанной с ним мелочи; она приберегала для него лучшее изречение Блаженного Августина: "Хочу, чтобы ты был". Из кабинета ректора доносились два голоса - самого ректора и Гертруды Джонсон; Констэнс слушала их с разными чувствами, хотя затруднилась бы ответить, с какими именно.
2. Гертруда Джонсон, конечно же, была романисткой. Она приехала в Бентон поздней осенью, шесть с половиной месяцев назад, на место недавно уволенного преподавателя стилистики. У Гертруды, как поговаривали ее недруги, было суровое сердце и чересчур острый язык, однако сердце ее несколько смягчилось, а язычок притупился во время первой же встречи с ректором Бентона Дуайтом Роббинсом. Это был симпатичный мужчина с непринужденными манерами, не требовавший соблюдения условностей и не страдавший высокомерием, очень простой и доступный, когда сидел вот так, на краю своего стола, в кабинете, залитом солнцем. Разговаривая с ректором Роббинсом, Гертруда Джонсон - как, впрочем, и все остальные, кому доводилось с ним встречаться, - чувствовала себя так, словно чуточку выпила. В его присутствии все как бы таяло, расплывалось, теряло свои очертания, и она почти поверила - чего с ней практически не бывало - в Дружбу С Первого Взгляда. На ректоре Роббинсе был простой костюм из серой фланели, какой обычно носят студенты последнего курса, красивые волосы небрежно падали на лоб; несмотря на то, что ему однажды довелось участвовать в Олимпийских играх - по прыжкам в воду - он производил впечатление человека хрупкого. Он обладал тем, что романисты именуют "чарующей улыбкой" - впрочем, она и в самом деле была чарующей, играя в мелких лучиках морщинок вокруг глаз. Гертруда пыталась найти для него подходящее определение и нашла - "мальчишеский".
Ректор, со своей стороны, увидел невысокую, хрупкую женщину со смугловато-бледной кожей и светлоголубыми глазами. Губы у нее были подкрашены коричневатой помадой, слегка отливавшей пурпуром, другой косметики Гертруда не употребляла. Прическа ее напоминала те, какие носили наши матери. Сначала, когда вы пытались уловить выражение ее лица, обнаруживалось, что оно совершенно невыразительно, но потом собеседник замечал упрямую ирландскую верхнюю губу. Однако вообще ее лицо казалось лишенным индивидуальности фоном, на котором могло быть изображено все, что угодно. Случись такой женщине надеть, к примеру, новые серьги - ее муж, дети на улице, даже слепой нищий на углу были бы поражены. Но это было чисто внешним, поверхностным впечатлением, когда вы узнавали ее ближе, все выглядело совсем по-иному. Дух Гертруды сиял сквозь ее телесную оболочку, словно она была стеклянным сосудом, и тогда вы думали: "Боже мой, как я мог быть так слеп!"
Они немного побеседовали (Гертруда - с ее забавным южным выговором, ректор Роббинс - с образцовым американским) о той работе, которую он ей предлагал. Жалование было не слишком завидным, но ректор объяснил, в чем тут дело, и причина оказалась для Гертруды совершенно неожиданной. Бентон существовал на частные пожертвования, но его замужние питомицы либо умирали раньше своих мужей (которые завещали деньги собственным колледжам), либо, пережив, оставляли все их alma mater для увековечения памяти любимых супругов, а имущество незамужних отходило собакам и кошкам или на бесконечные судебные тяжбы. Гертруда и ректор немного пошутили на эту тему. Гертруда в своей жизни встречала не так уж много ректоров, но по литературе и разговорам знала, что все они похожи друг на друга; однако Роббинс был исключением.
На первый взгляд, работа не требовала особых усилий: лекции всего дважды в неделю, а остальное, так, "болтовня со студентками" - индивидуальные собеседования и тому подобное. Гертруда улыбнулась и сказала: "Что ж, пожалуй, я ничем, кроме болтовни, и не занимаюсь". И это было чистейшей правдой.
Ректор Роббинс от души расхохотался - откровенность всегда приводила его в восторг - и воскликнул: "Боже мой, в таком случае, Бентон - самое подходящее для вас место!" Слова обоих, если можно так выразиться, звучали чуточку излишне сердечно, однако они знали, что в подобных обстоятельствах это неизбежно - кто же толкует о погоде с тем полным отсутствием интереса, какое испытывает на деле?
Гертруда, как говорят романисты, была в данный момент "на полпути между двумя романами"; раньше она преподавала стилистику в одном довольно старомодном колледже в Миссури и знала, что после него Бентон покажется ей глотком свежего воздуха. Похоже, ректор - во всяком случае, некоторые его фразы на это намекали - считал ее ценным приобретением; так оно, конечно, и было, однако Гертруде льстило, что он не только знает ей цену, но и показывает, что знает. Когда все было улажено, Роббинс отвез ее обратно на станцию одной из университетских машин, а по дороге они вместе выпили коктейль. Позже Гертруда и ее муж сняли квартиру в Маунт Плезент - небольшом городке, на окраине которого лежал Бентон, и на следующей неделе, в понедельник - снежный понедельник - Гертруда провела свое первое занятие в Бентоне.
Теперь же она, благодарение небу, провела свое последнее занятие здесь. Покрытая летним загаром, опьяневшая от счастья, Гертруда Джонсон прощалась с ректором Роббинсом, а ректор Роббинс, не менее хмельной от радости, прощался с Гертрудой Джонсон. Констэнс в своей примыкавшей к кабинету приемной не могла не слышать каждого произнесенного ими слова. Голоса обоих звучали чуточку излишне сердечно, однако они знали, что в подобных обстоятельствах это неизбежно.
3. Дружба С Первого Взгляда между Гертрудой и ректором продержалась лишь до того момента, когда они бросили друг на друга второй. После этого Гертруда уже не чувствовала себя так, словно выпила глоток шампанского, теперь ее состояние скорее напоминало похмелье - таким образом, этот взгляд пробудил обоих от их дружеского сна.
А все злополучная вечеринка, которая принесла с собой ужасную ссору, через одиннадцать дней положившую конец их дружбе! Не будь этой вечеринки - как с горечью чувствовали оба - их дружба могла бы продолжаться еще в течение многих недель. Нельзя было не признать, что доля вины Гертруды в случившемся несколько больше, чем ректора: ректор, подобно большинству людей, после солидной порции коктейлей вел себя немного иначе, чем всегда, но Гертруде - то вино не ударило в голову... Однако изрядное количество выпитого на вечеринке, почти неизбежная в такой обстановке откровенность, то, что там говорилось, что сказала миссис Роббинс и что сказали остальные - все это вместе взятое заставило Гертруду и ректора, сощурившись, пристально вглядываться друг в друга, и от того, что им открылось, глаза их постепенно расширялись.
Потом, в течение многих дней, ректора преследовало ужасное чувство: "Еще одна такая вечеринка - и всему конец!" Его привычное, упорядоченное, административное существование не подготовило Роббинса к реальной жизни. Гертруда же, позевывая, думала: "Ах, еще одна вечеринка!" Это была еще одна жемчужина на нити ее бытия, а она пришла сюда за тем, чтобы нанизывать жемчужины, когда же они кончатся - Гертруда знала - явится фея-Смерть и увезет ее в своей карете.
Но Дуайт Роббинс - он же Ректор Роббинс - он же просто Ректор заинтересовал Гертруду. Внезапно она осознала, что ее пребывание "между двумя романами" закончилось и перешло в новую фазу. Гертруда смотрела на ректора точь в точь, как усталый, измученный скитаниями искатель алмазов на залежи синей вулканической глины; она сказала себе - чуточку грубовато: "Э, девочка, эта скважина не пуста, в ней есть камень!" Как можно ожидать от романистов высокой моральности, если само их ремесло побуждает рассматривать любую подвернувшуюся ситуацию как необработанный материал для романа? А ректор был таким неоценимым материалом, что Гертруда ходила вокруг него, точно кошка вокруг тарелки со свежей макрелью, умильно заглядывая ему в лицо, он же смотрел в ответ чуть смущенно, ни о чем, однако, не подозревая.
Миссис Роббинс, сынишка Роббинсов Дерек, даже две их афганские борзые - все они и Бентон - конечно же, Бентон! - тоже интересовали Гертруду. Правда, Дерек и борзые не очень: Гертруда находила, что детям и животным вообще уделяется чересчур много внимания, и имела обыкновение говорить, что человек любит их так сильно только в том случае, когда не питает должной любви к людям. Это "должной любви" имело скрытую ноту - "такой, какую питаю я" - ноту, увы, слишком высокую для человеческого слуха, но летучие мыши слышали ее и, единственные из всех живых существ, знали, что Гертруда действительно любила.
Однако даже если бы вы и питали эту "должную любовь", Гертруда все равно нашла бы в чем вас упрекнуть. Она находила, что Европу тоже сильно переоценивают. Гертруда съездила туда и, вернувшись, делилась впечатлениями со своими приятелями, а те слушали ее с благоговейным трепетом, к которому примешивалась некая доля смущения. У Гертруды была оригинальная теория насчет того, что европейцы просто дети в сравнении с нами, американцами, которые являются самой зрелой и умудренной нацией на свете - понятия не имею, почему: потому ли, что наша Демократия старше, потому ли, что европейцы не стали окончательно взрослыми, перескочив через какую-то стадию в своем развитии, а может, потому, что сама Гертруда была американкой. Вообще она была способна явиться с жалобой даже из Рая, негодуя, что пресловутое яблоко, соблазнившее Еву, оказалось вовсе не превосходным "уайнсэпом", а подпорченным "уошингтон дилишес", а после плавания в Ноевом Ковчеге заявила бы, что от животных несло хлевом, без перерыва лил дождь, да и само путешествие не оправдало ее надежд, невыгодно отличаясь от того приятного круиза по океану, которого она ожидала, доверившись рекламному проспекту; к тому же она в высшей степени разочарована тем, что не обнаружила на горе Арарат Прометея.
Время не могло истощить ее сил, а привычка лишить свежести восприятия - да, говоря высоким слогом, Время, как и Привычка, были бессильны против американской романистки Гертруды Джонсон.
4. Спроси Гертруда у Дуайта Роббинса, сколько будет дважды три - он, вероятно, поколебался бы долю секунды, а затем ответил с такой чарующей непосредственностью и непринужденностью, безграничным великодушием и бескорыстной заинтересованностью, словно речь шла о ее личных проблемах -
Да и какое могло иметь значение, что именно он говорил? Вы всегда могли найти это в ежемесячном обзоре журнала "Форчун" в рубрике под заголовком "Мнения Свободомыслящих Ректоров Свободных Университетов Гуманитарных Наук". Он любил повторять, как бы предавая себя в ваши руки: "Я знаю, что подставляю свою голову и все же..." Но вот парадокс: у ректора Роббинса не было головы!
Из "Благосостояния наций" можно узнать, что забота каждого индивидуума о своей личной выгоде ведет, в конечном счете, ко благу всех; но, глядя на Роббинса, вы обнаруживали, что его неустанные заботы об общем благе неизменно служат к его собственной выгоде. Относительно всего, абсолютно всего, Дуайт Роббинс имел то мнение, которое ему предписывали иметь Разум, Добродетель и Терпимость, а также Всесторонний Органичный Синтез Ценностей. И относительно всего, абсолютно всего, он имел то мнение, которое надлежало иметь Ректору Бентонского Университета. Вы сравнивали первое со вторым - и, о чудо! - они совпадали. (Помните, как в детстве, когда вам лень было трудиться над задачей, вы заглядывали в конец учебника и списывали ответ, а потом пытались подобрать гипотетические операции, с помощью которых, так сказать, пришли к ответу? Это единственный метод решения задач, всегда дающий правильные ответы, включая даже список опечаток на последней странице.) Ректор Роббинс так хорошо приспособился к окружающей среде, что не всегда можно было с уверенностью сказать, где именно эта самая среда, а где - ректор Роббинс.
Если не считать брака с миссис Роббинс, в жизни ректора не существовало никаких загадок, она представлялась кристально-ясной и объяснимой до последних мелочей, а сам он являл уникальный образец воплощения в человеке Теории Идеальной Конкуренции. Почему же он все-таки женился на миссис Роббинс? Воистину: тайна сия велика есть. Марианна Мур* однажды сказала: "Человечество лишь удостоверяет факт своего появления на свет, однако бессильно объяснить его". То же справедливо и в отношении брачных союзов.
5. Миссис Роббинс не нравилась людям, а люди не нравились ей, но ни ту, ни других это не огорчало. Родом она была из Южной Африки - не туземка и не потомок буров - просто родилась в одной из колоний. Часто, когда вам случается встретить настоящую англичанку, вам кажется, что сам Господь Бог не смог бы создать более совершенного творения, однако миссис Роббинс была наглядным доказательством того, каких высот он мог бы достичь, если бы хорошенько постарался. Но при всем этом Памела Роббинс, претендовавшая на едва ли не исключительную способность сострадать, сопереживать и сочувствовать любому существу, увы, была не в состоянии понять порочную натуру американцев, негров, эмигрантов, а также кошек, собак и рыжих. По меткому выражению Гертруды Джонсон, она являла собой "сочетание британской флегмы с коварством Альбиона", и та же Гертруда любила говорить о ней как о "Бремени Черного Человека", накапливая материал для своего будущего произведения. Вообще эта формула о сочетании была излюбленным приемом Гертруды. Так, о ректоре Роббинсе она сказала, будто он "сочетает в себе черты d'une jeune fille et d'un faux bonhomme"**. Иногда Гертруда бывала остроумной, даже говоря чистую правду.
Для миссис Роббинс жизнь была войной одного против всех; в этом она являлась копией Гертруды, но более заурядной, топорной: ее концепция этой войны была впору какому-нибудь захудалому гессенскому принцу XVIII столетия, тогда как у Гертруды была достойна стратега будущего, когда обитатели вражеского государства, проснувшись одним прекрасным утром, обнаруживают, что вот уже неделю как мертвы. Миссис Роббинс вопрошала: "Если я не за себя, то кто же за меня?!" - и она была за себя настолько страстно, что другие, не желая дать Памеле Роббинс побить себя в ее игре, поспешно ретировались.
Однажды миссис Роббинс имела со своими гостями довольно язвительную дискуссию о книге Ивлина Во "Возвращение в Брайдсхед", которую полагала сатирой на римско-католическую церковь, так как считала автора "слишком умным", чтобы "верить во все это". Тут следует заметить, что для американцев английские манеры иногда могут быть куда ужаснее, чем полное их отсутствие. У гостей миссис Роббинс было мало хороших аргументов, в то время как у нее - много плохих, но все же, что бы она ни говорила, гости оставались неубежденными. И тогда, выведенная в конце концов из себя, она возопила: "Я жила среди английской аристократии и знаю!"
Миссис Роббинс ценила в людях не подлинные достоинства - что она в этом смыслила? - но престиж, положение в свете или внешний лоск. Как истая англичанка, лишенная чувства ложной скромности, она вела себя так, словно ей уже воздвигли монумент, и не считалась ни с чьим мнением, род же людской, в ее представлении, существовал лишь для того, чтобы ставить его на место. Даже чай миссис Роббинс разливала с такой ответственной и значительной миной, будто химик - плавиковую кислоту.
Слушая ее, вы постепенно приходили в отчаяние. Обожаемый Констэнс Морган д-р Розенбаум однажды заметил: "Мне не нрафиться тон, которым она гофорить фсякий фещи". Бедняга Готтфрид Розенбаум, немного чудаковатый - или же, как злословили некоторые, тронутый - учитель музыки, был так же мало способен воспроизвести щелкающую речь готтентотов, среди которых выросла миссис Роббинс (хотя, если послушать ее, складывалось впечатление, будто она появилась на свет где-то на борту авиалайнера над Мысом Доброй Надежды и уже на второй день своей жизни прибыла в Сассэкс), как управиться с английским "th". Он произносил это сочетание всякий раз по-новому и, смеясь, уверял, что через несколько лет они "опясательно" сольются в правильный звук. Звуки действительно менялись, но были по-прежнему весьма далеки от идеала - скорее это походило на долгое и многотрудное странствие к некоему lingua franca - смешанному языку будущего, "когта Государстфа исчеснут" - как он бы это изложил.
Вообще д-р Розенбаум имитировал не отдельные звуки какого-либо языка, но скрытую за ними мелодию. Для этого он обладал поистине моцартовским слухом, и слушать, например, как он говорит по-французски (если только не пытаться вникнуть в смысл произносимого), было все равно что присутствовать на представлении "Федры", и когда вы слабо отвечали "да", это звучало так, как если бы Мэтью Арнольд* оценивал монолог Рашели** . Сам того не подозревая, д-р Розенбаум уже через несколько минут начинал имитировать характерную мелодику речи любого собеседника, однако даже его бессознательное знало достаточно, чтобы благоразумно воздержаться от попыток имитировать речь миссис Роббинс.
Каждая ее фраза была исполнена такой пустой аффектации, столь бескровна и бессердечна, так бессмысленно и бесповоротно самодовольна, что делалась уже не просто безжизненной, но вообще отрицающей жизнь - будто вы слышали, как увядают растения, пейзаж превращается в лунный, где могут существовать лишь paramecium, плесень, споры и вирус табачной мозаики, подобные творениям какого-нибудь фантаста, а голос ее утверждал торжество Небытия.
Для того чтобы уяснить, что представляла собой Памела Роббинс не обязательно было слушать, что она говорит, знать английский язык, даже вообще понимать человеческую речь: афганские борзые, способные воспринимать лишь выражения типа "Сюда!", "Сидеть!" или "Скверный пес!" - и те знали цену миссис Роббинс, и когда она их кормила, недоверчиво постукивали хвостами.
Если я скажу вам, что у миссис Роббинс были некрасивые зубы и вообще лошадиная наружность, вы посмеетесь над расхожестью моих сравнений, и тем не менее это так. Она была похожа на французскую лошадку темной масти - одну из тех, что доставляют на рынок продукты, - которая всю жизнь жалела для бедняка подклеенной скотчем истрепанной пятифранковой купюры и вечно ходила на цыпочках (чтобы сберечь подковы - пардон! - туфли) по узкой, точно лезвие бритвы, границе, где встречаются Алчность и Скупость. Полагаю, эта смуглая французская наружность проистекала от норманнской крови миссис Роббинс, поскольку норманны, отправляясь завоевывать Англию, определенно захватили с собой некоторое количество обычных французов.
6. Один мой приятель рассказывал мне, что много лет назад присутствовал при том, как Дуайт Роббинс был представлен Энтони Идену, кажется, на обеде Лиги Содействия Англо-Американской Дружбе - или, может быть, Единству - в названии он уверен не был, однако помнил, что обед состоялся в отеле "Уолдорф". Мой приятель сказал: "Когда они пожимали друг другу руки, мистер Иден взглянул на ректора Роббинса и лицо его слегка омрачилось; тогда я впервые осознал, что он человек уже довольно преклонных лет". Это случалось со всяким, кому доводилось встречать ректора Роббинса: первокурсники Бентона думали, будто ректор моложе их. Из-за увлечения прыжками в воду он начал свою подлинную карьеру на несколько лет позже, чем те, кого обычно называют вундеркиндами, так что ему не оставалось ничего иного, кроме как научиться выглядеть моложе их, что он с успехом и делал. Если бы вы сказали людям: "Дуайту Роббинсу было 34 года, когда он занял пост ректора Бентонского университета", они бы возразили: "Вы, верно, хотите сказать, что ему всего 34 года?"
Он свято верил в разумное устройство мира и походил на лабиринт, в котором ни на минуту невозможно сбиться с пути, ибо там не существует никаких ложных ходов или коварных поворотов. Он вполне соответствовал окружающим вещам, а они - ему, таким образом, Мир и Ректор жили в идеальном согласии. Будь Роббинс солдатом, он бы непременно удостоился медали "За примерное поведение" и чувствовал, что получил эту награду за свое личное примерное поведение, а также (даже сам того не желая), что эта медаль ставит его несколько выше товарища рядом, не получившего никакой. Он был в этом уверен.
Иногда, проснувшись рано утром, гуляя по Бентону или поднимаясь по лесенке на трамплин над плавательным бассейном, он говорил себе во внезапном приливе чистой, почти неимоверной радости: "Я - ректор Бентона!", - и в эти мгновения глаза его были даже не мальчишескими, а просто глазами ребенка.
7. Когда он впервые прочел "Великого Гэтсби" - а Роббинс относился к той разновидности ректоров, которые читали "Великого Гэтсби", - он ощутил пронизывающий трепет, отождествляя себя с Джеем Гэтсби. Время от времени он со слегка рассеянным видом цитировал эту книгу, поскольку тоже начинал с низов, из очень бедной среды, и до сих пор раз или два в год говорил и делал (или не говорил и не делал) вещи, от которых у вас округлялись глаза, прежде чем вы успевали совладать со своим изумлением. Однако, в конце концов, это изумление, должно быть, послужило ему уроком, и теперь он всегда старался вовремя заткнуть пальцем дырку в плотине, причем занимался этим столь усердно, что в результате возникла опасность полного исчезновения дырявых плотин, и тогда ректору пришлось бы перебраться в Голландию.
Однажды, во время традиционного объезда выпускниц в Южных Штатах с целью сбора средств, Роббинс, когда ему в номер подали завтрак, все-таки сболтнул какое-то неосторожное словечко. Это заставило мальчика-слугу вернуться на кухню и сказать поварихе, что ректор Роббинс - тут он выразился смущенно, будто дядюшка Том или тетушка Джемайма - по-видимому, не принадлежит к людям из общества. На что повариха снисходительно заметила, что он, ректор, всего лишь янки, а не джентльмен, и принялась энергично взбивать тесто для бисквитов.
Но кое в чем ректор Роббинс был прав: в определенном смысле он действительно походил на героя Фитцджеральда. Часть его личности была подобна Гэтсби - та, которую знал его банк, страховая компания и другие официальные учреждения, часть, которая была влюблена не в Дэзи* , но в банк - и это роднило ректора Роббинса с Гэтсби.
Наша планета несет на себе великое множество обычных пассажиров, а также небольшое число избранных. С первого взгляда трудно судить, что представляет собой человек сейчас, кем он был прежде или станет в будущем. Великий человек может отворить вам дверь в шлепанцах, лицо его будет напоминать морду добродушного или, напротив, злого, недовольного жизнью старого пса, и вы даже не заподозрите, что он лучше или достойнее вас; или, к примеру, вы встречаетесь со своим другом после пятнадцатилетней разлуки и присуждения ему Нобелевской премии - он располнел, выглядит весьма плачевно, и морщины у него на лбу прорезались на дюйм ближе к могиле, но для вас он все тот же старый друг, какого вы знали в юности. Эти люди не очень важные персоны. С другой стороны, Директор вашего банка, Президент (нет, не государства) сельскохозяйственного колледжа в составе Вайомингского университета и прочие лица, облеченные Властью, - все это весьма важные особы, отличные от простых смертных. Всего им отпущено в большей мере и даже говорят они более громко и отчетливо, чтобы голос их с лучезарных высот свободно доходил до нас, копошащихся внизу. Я бы сравнил их с духами, которым мир - этот медиум - задал столько же вопросов, сколько всем нам, однако в них, если можно так выразиться, больше "душевного материала", больше ego. Их окружает слишком много эктоплазмы: она покрывает стол и подползает к нам, любопытным спиритам, сидящим вокруг на жестких стульях с прямыми спинками, держа друг друга за руки в трепетном ожидании. И вот, мы отодвигаемся прочь от стола, а наша близость развеивается подобно сну: как если бы не было больше рода людского, а только отдельные люди.
8. Сынишку ректора и миссис Роббинс звали Дереком. Со временем он превратился в довольно заурядного ребенка, но так было не всегда.
Когда Дереку было 19 месяцев, его мать обратилась к психиатру - не фрейдистского толка, а к самому обычному американскому психиатру, правда, с социологическим уклоном; он специализировался как детский врач. Он задал миссис Роббинс вопрос, который служит у психиатров эквивалентом обычного: "Ну, на что мы жалуемся?", и та ответствовала со сдержанным достоинством человека, завоевавшего и утратившего империю, однако буквально после первой же пары фраз ее расовая чопорность растаяла под натиском горя, страха и стыда, и она воскликнула трагическим тоном: "Он рычит на людей, а они рычат на него! Ох, доктор, он никогда не научится говорить!"
Это звучит невероятно и тем не менее правда: Дерек рычал на людей - а рычание у него было просто изумительное, поразительно глубокое для столь юного младенца - и если только у вас было не каменное сердце, вы тоже рычали в ответ. Даже сама Лотте Леман не могла бы издать таких великолепных звуков.
Психиатр заявил, что овладение речью "это дело созревания", но в качестве меры предосторожности посоветовал "всестороннее физическое обследование". Потом он принялся рассказывать, что первые слова, произнесенные Карлейлем* в трехлетнем возрасте, были: "Что болит у маленького человечка?", а лорд Маколей до четырех лет вообще не разговаривал: одна леди как-то облила его горячим чаем, и он сказал, отодвигаясь подальше от ее заботливой опеки: "Благодарю вас, мадам, боль немного уменьшилась." Психиатр, по-видимому, специализировался на Первых Словах, как другие - на последних. Он долго повествовал миссис Роббинс о знаменитой паре близнецов, один из которых научился кататься на роликовых коньках еще в семимесячном возрасте, а другой нет, но в возрасте 15 месяцев, после недели практики, этот второй... Однако тут внимание миссис Роббинс несколько отвлеклось, вернувшись к ее собственным, более насущным заботам. Следующий описанный психиатром случай был историей детеныша гориллы, который воспитывался вместе с его, психиатра, младенцем и в течение многих месяцев опережал его по развитию, но, увы, этот в высшей степени поучительный пример также не слишком обнадежил миссис Роббинс, хотя она и убыла домой, сгибаясь под бременем успокоительных заверений.
Но Природа, которая беспечно терпит глупцов (и почти ничего, кроме этого не делает), действовала в согласии с психиатром, и через несколько месяцев Дерек разговаривал, как и всякий другой ребенок. Первым его словом было прозаическое "мама". Я тогда на какое-то время уезжал из Бентона, а когда вернулся, обнаружил, что Дерек превратился в самого обычного, ужасающе заурядного ребенка. Глядя, как он возится в песочнице, вы бы никогда не подумали, что его отец - ректор Бентона, а мать - сочетание (какое, вам будет нетрудно себе представить, имея под рукой соответствующие книги, хорошее освещение и свободный вечер) английской маркизы с ... но об этом лучше не говорить.
В проделках Дерека не было ни утонченности, ни размаха. Он выглядел скучным и вялым, сильно проигрывая по сравнению с афганскими борзыми - они-то были образцовыми представителями своей породы. Глядя на ректора Роббинса, а потом - на Дерека, хотелось сказать: "Отцы перетрудились на ниве просвещения, но плоды его детям не в прок." Возможно, крайняя заурядность Дерека была своеобразной формой защиты от окружающего мира в лице двух его столпов - Дуайта и Памелы (его приучили называть родных просто по именам). Единственным проявлением оригинальности у Дерека было то, что он заставлял мать, читавшую ему сказки, многократно повторять те места, где убивали великанов, драконов и злых мачех.
В детском саду Дерек с самого начала отличался от других детей лишь в одном: на уроках художественного воспитания он упорно лепил, рисовал и вырезал из бумаги ... змеиные гнезда. Правда, к концу года он достиг определенных успехов: змеи на его рисунках уменьшились в размерах, потом сместились в левый угол картинки и, наконец, - к ногам человечка, который вышел у него, однако, больше дома. Затем Дерек принялся лепить коров и медведей, но их ноги по-прежнему до странности походили на змей.
Воспитательница в отчаянии восклицала: "Как по-вашему, что может выйти из такого ребенка? Рычание и змеи!" А я ответил: "Думаю, в конце концов выйдет обычный взрослый человек, как вы или я." Но про себя мы оба подумали: "Бедный ты малыш!"
9. Однако и без Дерека с Памелой ректор Роббинс жил, как принято говорить, весьма богатой, наполненной жизнью. У него было так много друзей, что, по меткому выражению Гертруды, "выходя за дверь, они спотыкались друг о друга". Она добавила также с коварной улыбкой, что слово "друзья" употребила в пиквикском смысле. По моему же мнению, ни один из них не походил на кого-либо из друзей мистера Пиквика, и я признался, что не совсем понимаю ее мысль, на что Гертруда ответила, цитируя Аристотеля (ибо была всесторонне образованной особой): "Мои друзья - мои враги!"
Конечно, друзья ректора любили его далеко не так, как многие из наших врагов любят нас, однако они находили удовольствие в его неприятностях, вступали с ним в доверительные беседы (когда им случалось выпить так много, что они уже не могли толком разглядеть, кто перед ними), охотно принимали одолжения - словом, вели себя так, как и подобает Друзьям Ректора Университета, обычным, средним, заурядным друзьям, какие бывают у всех значительных персон.
Среди простых смертных бытует мнение, будто выдающиеся личности плохо уживаются друг с другом, - и это правда, но зачастую они еще хуже ладят с такими людьми, как вы или я. Они находят утомительным не только уживаться, но вообще забивать себе голову мыслью о том, что нужно мириться с существованием каких-то там простых людей, которые кажутся им даже не вполне людьми. Исключение (подлинное или мнимое) они делают лишь для школьных друзей, людей, которые в достаточной мере им льстят, родственников, любовниц, детей и собак: они стараются не кусать руку, которая их гладит... Но всякая сила раздражает - им трудно переносить общество исключительно себе подобных и они взирают друг на друга с полупрезрительной-полупочтительной неприязнью, в конце концов каждый из них сам persona grata.
Гертруда Джонсон не могла испытывать ни подлинного уважения, ни искреннего интереса к человеку, который не был писателем. В мире для нее существовало лишь две разновидности людей: писатели и все остальные, причем именно писатели были настоящими людьми, а прочие - нет. Но ведь и мы с вами тоже делим мир на части каким-нибудь аналогичным образом. Как некогда заметил Гете: "Кто сможет устоять пред искушеньем блеснуть своим талантом иль уменьем?" И в этой связи нет таланта более ценимого людьми, чем полное отсутствие у вас любых талантов. Великие люди, которые могут быть (или не быть) очень важными личностями, кажутся большинству из нас существами не похожими на обычных смертных, если можно так выразиться, не вполне человечными, лишенными людских слабостей. И ректор Роббинс тоже не являлся исключением. У него просто не было на это времени, к тому же он обладал даром казаться человечным. Преподавал он всего лишь год - социологию, а в последние три месяца был избран деканом в..., два года спустя возглавил отделение гуманитарных наук в..., а еще через шесть лет стал ректором Бентона. Они избрали его, но как они узнали, что именно он этого достоин? Если вы задаете подобный вопрос - вам никогда не случалось избирать или быть избранным, иначе бы вы знали.
Каждому из нас доводилось встречать в своей жизни хоть одного из этих преуспевших idiots savants - ученых глупцов, пробивших себе дорогу в мире. О чем-нибудь другом они еще могут кое-что знать, а вот о мире забыли, причем забыли куда больше, чем мы с вами когда-либо узнаем. Ректор Роббинс был как раз одним из них. Он не защитил докторской диссертации, но в свое время все выказали столь завидную непредубежденность по поводу отсутствия у ректора ученой степени, что его самого теперь ничуть не трогало наличие ее у кого-нибудь другого. Правда, в Бентоне все таковы: ищут в справочнике ваши ученые степени и звания единственно с целью заявить вам, что, как бы оно там ни было, для них это роли не играет. Впрочем, ректор Роббинс все-таки получил степень магистра гуманитарных наук в Оксфорде - он был стипендиатом Родса, а потом - доктора права в Менуире. В результате для того чтобы он невзлюбил вас до конца своих дней, было достаточно со смиренной улыбочкой заметить: "А я как раз недавно прочел, что в 1948 году Менуирский колледж присудил Мильтону Берлу степень доктора смехотворных наук".
За первые два года своего пребывания в Бентоне ректор Роббинс привлек туда семерых бывших стипендиатов Родса. Бентон считал его во многих отношениях идеальным ректором, но этот поступок расценил, как избиратели сенатора-республиканца - назначение им семи бывших чиновников ООН на должности почтмейстеров. По мнению бентонцев, им вполне хватило бы унции стипендиатов Родса и непонятно, зачем понадобился целый фунт.
10. Но когда ректор держал перед ними речь, они были готовы простить ему все. В Бентоне был день, когда туда съезжались выпускницы и родители нынешних студенток, день, который назывался (а может быть, не назывался) Днем Основателя - этого я уже не помню. Нет, разумеется, не назывался - ибо кто мог основать Бентон? Он был категорией вечной, подобно Времени, Пространству или Причинности.
Я позабыл, как назывался праздник, но хорошо помню сам ланч. Накануне треть нашей трапезы состояла из сырого шпината вперемешку с черно-зеленым салатом, а между его сморщенными листочками кое-где сиротливо проглядывал кружок вареной свеклы. Этот кулинарный шедевр выглядел в точности, как один из натюрмортов Сутина, так что, будь я чуть побогаче, непременно покрыл бы его лаком и оправил в рамку. Зато в Великий День нас потчевали, среди прочего, омаром и креветками, запеченными в сдобном, рассыпчатом тесте. Девушка, с которой я обычно играл в теннис, подсела к нашему столику и шепнула: "Вот здорово! А что там происходит?" Я бросил взгляд на более длинный стол, за которым в окружении почтенных матрон восседал сам ректор Роббинс. Будь на мне такая шляпа, такое платье и такие туфли, как на этих дамах, я бы продал себя с аукциона и разбогател, но, увы, эта идея пришла им в голову раньше меня.
В тот вечер мы собрались, чтобы послушать ректора Роббинса - матроны, студентки, преподаватели, Констэнс, д-р Розенбаум, Гертруда Джонсон и ваш покорный слуга. "Боже ты мой!" - прошептала потрясенная Гертруда, когда, оглядевшись по сторонам, наконец вновь обрела дар речи. Мы выстрадали длинную и скучную программу, после чего слово взял ректор Роббинс.
Слушая его, вы уже через две фразы понимали, что перед вами удивительный, необыкновенный оратор; оратор - как бы это сказать? - говорят: "почти угасшей школы", а как выразиться в противоположном смысле - "еще не родившейся". Ректор Роббинс сделал нечто столь гениально простое, что удивительно, как до сих пор никто до этого не додумался (а ведь не додумался!) - он тихонько напевал свои речи.
Его голос не только поверял вам самые сокровенные свои тайны - он разводил для вас огонь в камине, ставил рядом согреваться ваши домашние шлепанцы, а затем выскальзывал в соседнюю комнату облачиться во что-нибудь более уютное. Голос, будто нарочно созданный для компромиссов.
Ректор Роббинс был, по выражению Шоу, "человеком доброй репутации в том, что касается прекрасного пола": он никогда не притронулся ни к одной бентонской студентке, кроме как во время игры в водное поло. В своем кабинете он имел привычку говорить о преподавателях Бентона: "Нам нравится чувствовать, что мы учим (тут имела место долгая, целомудренная пауза между следующими двумя словами, точно это юноши и девушки, которые становятся лучше и чище, пребывая раздельно) друг... друга". И если его голос звучал проникновенно и возвышенно тогда, то представьте себе, каким он становился перед аудиторией, - ибо этот голос не продавался тому, кто предложит наивысшую цену - нет! - он приносил себя в дар Каждому.
Итак, ректор Роббинс произнес речь, которую вы, как выразилась Гертруда, "должны были услышать, чтобы ей не поверить". Когда он кончил (ни минутой позже, чем следовало, аудитория же глотала его слова с жадностью афганских борзых, пожирающих конину), он завершил свое выступление выражениями благодарности "студенткам, их родителям и факультету за опыт работы с..., обучения у..., воспитания в духе... и любви... столь умных и великодушных, столь терпеливых и исполненных понимания, столь - тут он выдержал эффектную паузу - столь добрых, полезных и надежных членов общества". Когда он произнес это "добрых, полезных и надежных", голос его источал такую свежесть и переливался столькими красками, что аудитория в едином порыве поднялась с мест и запела, подобно Зиглинде* : "Ты - Весна!". Ну, на самом деле, они, конечно, не запели, но хотели запеть, и, глядя на них, вы замечали, что они буквально преобразились.
Тут Гертруда тихонько сказала: "Пойдем в здание, я выжму росу из чулок - они у меня совершенно мокрые". Я подумал: "Милая ты моя Гертруда!", но, как только осознал, что именно думаю, тут же остановился.
11. В нашей чудесной столице имеется сокрытая законодателями колоссальная статуя Джорджа Вашингтона - сидящая, в античном стиле, обнаженная по пояс. Вашингтон здесь выглядит почти столь же величественным и внушающим благоговейный трепет, как Зевс Энгра, однако более добрым. Иногда я думаю, что в центре Бентона, с куда большим основанием, чем сорокопутово древо Смита, следовало бы воздвигнуть изваянную в том же стиле фигуру ректора Роббинса - как воплощение Духа Бентона. Впрочем, сорокопутово древо тоже было неплохо.
Публике и вправду было бы нетрудно представить себе Роббинса в виде, несколько напоминающем упомянутую статую Вашингтона: сразу же после его назначения на пост ректора Бентона "Тайм", "Лайф" и "Ньюсуик" поместили снимки, сделанные в те дни, когда Роббинс еще не помышлял о роли наставника молодежи, но был просто спортсменом, участником Олимпийских Игр по прыжкам в воду. Люди говорили: "Вы когда- нибудь слышали, чтобы прыгуна в воду назначили ректором университета?" Правда, многие ректоры были, в свое время, футболистами, но прыжки в воду... (На снимке в журнале "Лайф" он был запечатлен стоящим между Джонни Вейсмюллером* и Элинор Холм, и я слышал, как один мальчишка заявил с величайшим презрением: "Надо же, Тарзана сделали ректором курятника для старых дев!") Когда же ректор отправлялся в турне по сбору средств среди состоятельных выпускниц, родителей студенток, их бабушек, дедушек и опекунов -
Бедняга! Половину своего времени он отдавал этим поездкам, половину - подготовке и провозглашению речей, половину - писанию статей для иллюстрированных журналов и выступлениям в тематических радиопередачах, а также на всяких форумах и перед комиссиями Конгресса, а еще половину... Как видите, он в совершенстве постиг науку всех преуспевающих деловых людей, гласящую, что в каждых сутках можно изыскать тридцать шесть часов - если знать, где и хорошенько потрудиться. Вот если бы ему удалось выкроить еще один час для себя лично - кто знает, чего бы он тогда сумел добиться, каких высот достичь? Но, увы, это ему никогда не удавалось.
Его призывы к спонсорам нигде не оказывались столь успешны и плодотворны, как в Голливуде: некоторые из выпускниц Бентона были кинозвездами, прогрессивными сценаристками, облеченными сознанием общественного долга женами или дочерьми профессоров. Ректор Роббинс взывал к ним, сидя в чем-то вроде парео на поросшем травой краю бассейна - когда он так задумчиво глядел в бездонные водные глубины, он казался своим слушательницам подобием юного киногероя, который, играя Тома Сойера, на мгновение воображает себя Нарциссом. Они чувствовали, что не дать ему просимого, все равно что подорвать мост, по которому движется поезд, везущий отчет о полезных делах, совершенных в текущем году бойскаутами Нормана Рокуэлла.
Ректор Роббинс - и это чистая правда - был человеком весьма целеустремленным и хотя он посвятил себя служению вещам сугубо материальным, тем не менее предавался ему с пылом, достойным какого-нибудь святого дервиша или облаченного в оранжевые одежды бритоголового ученика из числа тех, к кому обращался со своим словом Будда. Как мог бы наш лучший из миров шествовать по пути прогресса, если бы это не способствовало процветанию людей, подобных ректору Роббинсу? Сама жизнь тогда утратила бы смысл.
И нельзя не согласиться, что таких людей на свете совсем не мало.
12. Манера ректора вести разговор, по выражению Гертруды, напоминала лекцию, прерываемую искусными паузами. Он хотел нравиться вам, он хотел нравиться всем - это было неотъемлемой частью роли Ректора и постоянное провозглашение речей тоже сюда входило. Когда ректор Роббинс встречался с Гертрудой, они не выступали друг другу навстречу, взывая: "Роланд! Оливье!"* , чтобы выяснить, кто кого переговорит - каждый из них и так прекрасно знал, что представляет собой его оппонент. В то время как один говорил - другой, изображая саркастическую улыбку и рассеянное невнимание, обычно глазел в окно или, того лучше, любовался замечательным отражением, которое каждый из нас может лицезреть в оконном стекле; затем они менялись ролями.
Гертруда под большим секретом рассказывала всем весьма пикантные истории из жизни ректора Роббинса. Она изрекала не только крупномасштабную ложь, но пускала в оборот также выдумки типа "это-должно-быть-правдой-для-каждого-кто-способен-примириться-с-этой-ложью". Конечно, любой мог бы трогательно повествовать о том, как первая миссис Роббинс отравила газом себя и своих малюток, после того как он сбежал с кем-то на Бермуды (хотя не всякий додумался бы до этого штриха с массовым самоубийством), но кто из наших романистов мог бы тягаться с рассказом Гертруды о том, как Роббинс был с позором изгнан из лагеря нудистов? Как она вращала глазами, когда ректор в ее истории восклицал: "Поверьте, мне нечего скрывать!", тогда как на самом деле... (Вы, разумеется, знаете этот анекдот - Гертруда рассказывала его добрых пятьсот раз.) Однажды я слышал, как кто-то тихонько говорил приятелю: "Быть может, она и посредственная романистка, зато непревзойденная выдумщица". Однако это высказывание было не совсем справедливо: романы Гертруды тоже могли считаться превосходными выдумками.
Вообще-то я не любитель совать нос в чужие дела, но иногда мои жизненные принципы дают трещину - наблюдать за Гертрудой и ректором было так забавно, особенно, когда они об этом не подозревали.
Впрочем, ректор Роббинс далеко не всегда был столь забавным. Он беседовал со мной в своем кабинете - говорил, что Донн** в нашем веке становится все более популярным, рассказывал о карикатурах в последнем номере "Ньюйоркера" или о том, насколько выпускницы Бентона превосходят выпускниц Вассара - а минуту спустя улыбался чему-то, и я улыбался в ответ и, как всегда, наслаждался игрой морщинок вокруг его глаз. Но когда он перестал смеяться, они больше не исчезли - прежде едва заметные черточки стали теперь настоящими морщинами.
Старина Время явился не с косой и песочными часами, но с гравировальной иглой и на протяжении многих лет прилежно, час за часом, трудился над этими тонкими, как паутинки, лучиками, расходящимися из уголков мальчишеских глаз ректора Роббинса...- но почему же ректор не схватил его за руку, не предложил высокого поста и солидного оклада, курса лекций по истории для начинающих, а также по культурным связям между Азией и Западом, не усадил его в своем кабинете, где они изучали бы друг друга, не включил в комиссии, комитеты, комиссии?!... И мысленно я воззвал к ректору, снедаемый безмолвной тревогой, ибо нехорошо и несправедливо, чтобы его постигла такая участь: "Не старейте, пожалуйста, не старейте!"
Но тут как раз вошла Ева Трембат, председатель студенческого союза - девушка приятная во всех отношениях и к тому же большой друг ректора Роббинса. Она хотела что-то у него спросить и вместо "Дуайт" сказала "сэр". И ректор, глядя на нее отсутствующим взором, не исправил ее ошибку.
13. У Роббинсов были две афганские борзые - Инь и Янь* . Огромные собаки, очень красивые, но весьма зловредные - Янь, тот и вовсе наводил на людей ужас. Они гонялись за автомобилями и кусали покрышки, набрасывались на девушек, норовя ухватить за ногу или разорвать шорты, нещадно преследовали домашнюю птицу и выли всю ночь напролет; часто эти милые создания укладывались посреди теннисного корта и грызли мячи, а Янь, вдобавок, любил купаться в плавательном бассейне. Забравшись туда, он был не в состоянии выбраться сам, молча стоял в воде и дрожал. Если к тому моменту, когда Роббинсы ложились спать, пса нигде не было видно, ректор обычно вздыхал: "Господи, опять он в плавательном бассейне!" Тогда Роббинсы звали на помощь ночного сторожа или сами отпралялись в упомянутое место. Там Яня и обнаруживали. Пес стоял по шею в воде, в более мелкой части бассейна, с тоской взирая на выложенные кафелем стены, дрожа от холода... но храня упорное молчание.
"Почему он так любит забираться туда, Дуайт? - как-то спросил маленький Дерек. - И почему он не лает?"
Ректор ответил, перелезая через край бассейна: "Эти собаки перекормлены и чересчур избалованы. Как же: афганские борзые - очень древняя порода, их можно встретить еще в египетских гробницах".
На первую фразу Дерек не обратил внимания, зато вторую понял весьма своеобразно, он явственно увидел эту жуткую картину: Инь и Янь стоят в могиле, по шею в чем-то темном, поднимающемся все выше и выше... Вот белая собачья голова, тяжело дыша, на мгновение вынырнула из темноты и тут же резко ушла вниз...
И все-таки до чего это были красивые создания!